Сиреневые блюзы Любочки Кузиной
Лет двадцать тому оживился рудник В-ский по причине сошествия на него новой звезды. Явилась же эта звезда в облике человеческом, и назвалось просто: девочка Любочка. Ох, и пригожа была эта шахтерская дочка! Говорили люди, что только перед войной так же блеснула некая Антонина, да той, пожалуй, слабовато тягаться с нынешней красавицей.
Лелеял и оберегал рудник свою невидаль. Сходил с ума от умилений, как перед фетишем или явленной иконой. Она же проживала свои девичьи дни в какой-то цветослепоте, и в ее смутные сны вплетались очертания фантастические, как бы пророча в грядущем диковинную судьбу.
Летними утрами от нетерпимого солнца, заливающего мир, она убегала в бабкины сараешки, где был слышен запах ночного присутствия скотины и угольной пыли. Тут она играла с солнечными лучами, пробивавшимися сквозь дощатые дыры, и брала в руки дедовские вещи, о предназначении которых не имела знания.
Она еще широко распахивала свои огромные арабские глаза и хлопала ресницами, не соображая, отчего это перед нею расступается и умолкает народ. Невдомёк было деве, почему в ее присутствии стушевываются учителя, старики и малая ребятня. Как-то её взгляд упал на безобразную человеческую особь состарившейся женщины. Содрогаясь от гадливости, она прибежала в дом и глянула на себя в стекло. Контраст поразил её воображение. Отражение было прекрасным.
Раза два она бегала на шахту, где среди чумазой шахтерни едва распознала отца. Тогда же с чувством захватывающего ужаса глянула в бездну ствола, куда на стальных веревках опускают рудничных парней и мужиков.
К семнадцати годам Любочка вдруг вытянулась в росте. Походка ее приобрела устойчивость. Величаво колыхалась ее грудь. Двигалась она «от бедра», занося слегка ногу за ногу, как бы взлетая над собой. И то, что знаменитым манекенщицам удается посредством изнурительных упражнений, у Любочки выходило естественно и запросто.
В свои неполные восемнадцать она нежданно-негаданно выскочила замуж, став женой молодого забойщика Вовика Брагина. И зажили они весело и счастливо в его дому на улице с подходящим названием – Степная.
Бывало, придет Вовик со смены, а она запрокинет его навзничь и тиранит расспросами.
- Расскажи, как там, в земных глубинах?
А он на пальцах объяснить не может. Тогда, было, вытрусит из кухонного стола все до крохи, приставит его косо к стене и командует:
- Это тебе, Любушка, крутая лава! Полезай в лаву!
А однажды едва приковылял с шахты. Оголил перед женою изодранную в тряпье ягодицу и, утешая ревущую свою Любу, сказал: «Не плачь, милая, заживет до свадьбы! – и тут же осекся: - До какой свадьбы!?»
А зимой ушла от него Любушка. Беспричинно. Затворилась в родительском дому и только к вешним дням обнаружилась на шахте, красуясь в окошечке «личного стола» в новой для себя роли конторской служащей. И уже среди новых подруг, постигая от них теоретические «тайны» интимных ремесел, усвоила, к примеру (и как это ей раньше не приходило в голову!), что крепильщик или проходчик, напяль на себя любой костюм, все равно не станет «денди»; что существует неписаная зависимость между занятием человека и его внешностью. И в подтверждение этому убеждалась, глядя на уверенные походки и галстучный лоск комбинатовских инспекторов, проверяющих и прочих товарищей, наезжающих частенько из Минуглепрома.
В первую мартовскую пятницу ее зачем-то пригласили к директору. Когда она вошла, директор вдруг без слов дал деру, оставив ее с глазу на глаз с незнакомым ей человеком. Был тот средних лет, улыбчив и приятен лицом. Не предложив ей сесть, волнуясь, сказал напролом, что, когда впервые увидел ее мельком, жизнь для него приобрела новую окраску, значение и ориентиры.
В тот же вечер она уже сидела с ним за столиком какого-то областного ресторана. Женским чутьем уловила серьезность его намерений.
А потом все было стремительно, как в немом кинематографе: загранпутевки, визы со штампами в паспортах и долгий перелет на какой-то пальмовый берег к ослепительно белым фасадам международных курортов.
Фатеев (так звали Любочкиного патрона) всякий день уходил на яхте ловить тунца, а вечером, надравшись водки с приятелями из соцлагерного бомонда, горланил:
«… не забудь и ты
эти летние
подмосковные вечера».
Любочка скучала. Здесь, в земном раю, на тихих островах капитана Кука, она осмысливала жизнь с чувством легкой виной, но еще без острых приступов покаяния.
- Меня зовут Оскар Рааниеми, - сказал однажды ей незнакомый старик. – По национальности я фин, но хорошо знаю Россию. А Вы глубокая провинциалка, случайно оказавшаяся на краю земли, я угадал?
По-русски говорил он хорошо, был загадочен и потому вызывал к себе интерес.
- Кто я и что являю собой? Видите ли, моя профессия – лечить недуги старых фонтанов европейских столиц. Кстати, после войны я консультировал ваших специалистов в Петергофе. Кроме всего прочего, к несчастью, я еще поэт.
На другой день он притащил ей книженцию своих стихов с удивившей ее дарственной надписью: «Красота не есть заслуга ее обладателя. Это заслуга природы, не всегда бывающей справедливой к этой красоте».
В офисе, разбирая эти туманные строчки, она вдруг поняла, на что намекал старик. Да она же необразованная! Неинтересна и глупа! Глупа и неинтересна! Вспомнила, как всё более и более угасали глаза фина, когда заметил непонимание его словесных посылов. Только теперь до неё дошло, сколько музыки было в его рассуждениях. Он говорил о кроссвордах для русской души, о тайном смысле восемнадцатого псалома царя Давида, о распятии сиамских близнецов и храмах на крови. Он своеобразно трактовал искусство Шагала и Волошинова, Шостаковича и Чаплина – этого великого и беззащитного комедианта эпохи. Старик возносил Достоевского и ругал интеллектуальную голь в лице современных римских и парижских зубоскалов-золотарей, небрежно слушающих поэзию Тацита и Вийона.
В этот день любители лова тунца, очевидно, зашли далеко в океан и остались на ночь. В ресторанах и мюзик-холлах зажглись огни. Люба сидела со старым скандинавом. Они слушали вечер. Где-то играла музыка, которая то затухала, то вновь возносила «фортэ», и казалось, что это сами тихие волны Атлантики несут к экзотическим берегам саксофонные и голосовые переливы нестерпимо сентиментальных блюзов. На тропики оседал сиреневая полутьма.
- Вы понимаете по-английски? – спросила Люба.
- Очень неплохо!
- Тогда скажите, о чем она плачет?
- Это поет Хелен Хьюмс. В словах ритм-энд-блюза много печали. По ковру опавшей листвы ходит заблудшая женская душа, которая никому не принадлежит.
- И все?
- Нет, не все. Скоро пойдет дождь, и женщина растворится в осеннем пейзаже навсегда.
- Послезавтра я улетаю в Суоми, - вдруг сказал мужчина. – Что Вам оставить на память?
- Подарите мне пластинку, с этой музыкой, - ответила, прощаясь, Люба.
ЭПИЛОГ
«Синеглазка» Любочка – рудничная алкашка. «Синеглазка» - потому, что, то под одним, то под другим – непроходящие багровые отечные пятна от запоев или чьих-нибудь рукоприкладств. Зовут ее еще и курвой вокзальной по причине алкоголических присутствий в питейных МПСовских местах. У Любочки очень худые конечности, с помощью которых она шатко передвигается.
У неё прокуренный, огрубевший голос. Обретается она у своей бабушки – доброй старушки, но в дом никогда не заходит из санитарных соображений. Ночует в том же сарае, где в пору детства пригоршнями хватала солнечных зайчат. О ее судьбе ходят непостижимые легенды, но в них почему-то никто не верит. У Любочки есть какой-то дубиноголовый друг с физиономией бойца по фильму «Мы из Кронштадта», известный репликой: «Мы скамские, демобилизованные».
В теплые весенние дни и пору душного хлебостоя эта пара живет где-то у черта на куличках, где заезжие блудодеи оставляют после себя стеклотару и надгрызанные куски.
Последний раз Любочку видели в стационаре, где лечат от бело-горячих состояний. Когда переодевали, нашли при ней грязную сумку, а в ней, кроме осколков разбитой грампластинки, - ничего. Стали читать, что там, на этикетке, да разве разберешь?
Лелеял и оберегал рудник свою невидаль. Сходил с ума от умилений, как перед фетишем или явленной иконой. Она же проживала свои девичьи дни в какой-то цветослепоте, и в ее смутные сны вплетались очертания фантастические, как бы пророча в грядущем диковинную судьбу.
Летними утрами от нетерпимого солнца, заливающего мир, она убегала в бабкины сараешки, где был слышен запах ночного присутствия скотины и угольной пыли. Тут она играла с солнечными лучами, пробивавшимися сквозь дощатые дыры, и брала в руки дедовские вещи, о предназначении которых не имела знания.
Она еще широко распахивала свои огромные арабские глаза и хлопала ресницами, не соображая, отчего это перед нею расступается и умолкает народ. Невдомёк было деве, почему в ее присутствии стушевываются учителя, старики и малая ребятня. Как-то её взгляд упал на безобразную человеческую особь состарившейся женщины. Содрогаясь от гадливости, она прибежала в дом и глянула на себя в стекло. Контраст поразил её воображение. Отражение было прекрасным.
Раза два она бегала на шахту, где среди чумазой шахтерни едва распознала отца. Тогда же с чувством захватывающего ужаса глянула в бездну ствола, куда на стальных веревках опускают рудничных парней и мужиков.
К семнадцати годам Любочка вдруг вытянулась в росте. Походка ее приобрела устойчивость. Величаво колыхалась ее грудь. Двигалась она «от бедра», занося слегка ногу за ногу, как бы взлетая над собой. И то, что знаменитым манекенщицам удается посредством изнурительных упражнений, у Любочки выходило естественно и запросто.
В свои неполные восемнадцать она нежданно-негаданно выскочила замуж, став женой молодого забойщика Вовика Брагина. И зажили они весело и счастливо в его дому на улице с подходящим названием – Степная.
Бывало, придет Вовик со смены, а она запрокинет его навзничь и тиранит расспросами.
- Расскажи, как там, в земных глубинах?
А он на пальцах объяснить не может. Тогда, было, вытрусит из кухонного стола все до крохи, приставит его косо к стене и командует:
- Это тебе, Любушка, крутая лава! Полезай в лаву!
А однажды едва приковылял с шахты. Оголил перед женою изодранную в тряпье ягодицу и, утешая ревущую свою Любу, сказал: «Не плачь, милая, заживет до свадьбы! – и тут же осекся: - До какой свадьбы!?»
А зимой ушла от него Любушка. Беспричинно. Затворилась в родительском дому и только к вешним дням обнаружилась на шахте, красуясь в окошечке «личного стола» в новой для себя роли конторской служащей. И уже среди новых подруг, постигая от них теоретические «тайны» интимных ремесел, усвоила, к примеру (и как это ей раньше не приходило в голову!), что крепильщик или проходчик, напяль на себя любой костюм, все равно не станет «денди»; что существует неписаная зависимость между занятием человека и его внешностью. И в подтверждение этому убеждалась, глядя на уверенные походки и галстучный лоск комбинатовских инспекторов, проверяющих и прочих товарищей, наезжающих частенько из Минуглепрома.
В первую мартовскую пятницу ее зачем-то пригласили к директору. Когда она вошла, директор вдруг без слов дал деру, оставив ее с глазу на глаз с незнакомым ей человеком. Был тот средних лет, улыбчив и приятен лицом. Не предложив ей сесть, волнуясь, сказал напролом, что, когда впервые увидел ее мельком, жизнь для него приобрела новую окраску, значение и ориентиры.
В тот же вечер она уже сидела с ним за столиком какого-то областного ресторана. Женским чутьем уловила серьезность его намерений.
А потом все было стремительно, как в немом кинематографе: загранпутевки, визы со штампами в паспортах и долгий перелет на какой-то пальмовый берег к ослепительно белым фасадам международных курортов.
Фатеев (так звали Любочкиного патрона) всякий день уходил на яхте ловить тунца, а вечером, надравшись водки с приятелями из соцлагерного бомонда, горланил:
«… не забудь и ты
эти летние
подмосковные вечера».
Любочка скучала. Здесь, в земном раю, на тихих островах капитана Кука, она осмысливала жизнь с чувством легкой виной, но еще без острых приступов покаяния.
- Меня зовут Оскар Рааниеми, - сказал однажды ей незнакомый старик. – По национальности я фин, но хорошо знаю Россию. А Вы глубокая провинциалка, случайно оказавшаяся на краю земли, я угадал?
По-русски говорил он хорошо, был загадочен и потому вызывал к себе интерес.
- Кто я и что являю собой? Видите ли, моя профессия – лечить недуги старых фонтанов европейских столиц. Кстати, после войны я консультировал ваших специалистов в Петергофе. Кроме всего прочего, к несчастью, я еще поэт.
На другой день он притащил ей книженцию своих стихов с удивившей ее дарственной надписью: «Красота не есть заслуга ее обладателя. Это заслуга природы, не всегда бывающей справедливой к этой красоте».
В офисе, разбирая эти туманные строчки, она вдруг поняла, на что намекал старик. Да она же необразованная! Неинтересна и глупа! Глупа и неинтересна! Вспомнила, как всё более и более угасали глаза фина, когда заметил непонимание его словесных посылов. Только теперь до неё дошло, сколько музыки было в его рассуждениях. Он говорил о кроссвордах для русской души, о тайном смысле восемнадцатого псалома царя Давида, о распятии сиамских близнецов и храмах на крови. Он своеобразно трактовал искусство Шагала и Волошинова, Шостаковича и Чаплина – этого великого и беззащитного комедианта эпохи. Старик возносил Достоевского и ругал интеллектуальную голь в лице современных римских и парижских зубоскалов-золотарей, небрежно слушающих поэзию Тацита и Вийона.
В этот день любители лова тунца, очевидно, зашли далеко в океан и остались на ночь. В ресторанах и мюзик-холлах зажглись огни. Люба сидела со старым скандинавом. Они слушали вечер. Где-то играла музыка, которая то затухала, то вновь возносила «фортэ», и казалось, что это сами тихие волны Атлантики несут к экзотическим берегам саксофонные и голосовые переливы нестерпимо сентиментальных блюзов. На тропики оседал сиреневая полутьма.
- Вы понимаете по-английски? – спросила Люба.
- Очень неплохо!
- Тогда скажите, о чем она плачет?
- Это поет Хелен Хьюмс. В словах ритм-энд-блюза много печали. По ковру опавшей листвы ходит заблудшая женская душа, которая никому не принадлежит.
- И все?
- Нет, не все. Скоро пойдет дождь, и женщина растворится в осеннем пейзаже навсегда.
- Послезавтра я улетаю в Суоми, - вдруг сказал мужчина. – Что Вам оставить на память?
- Подарите мне пластинку, с этой музыкой, - ответила, прощаясь, Люба.
ЭПИЛОГ
«Синеглазка» Любочка – рудничная алкашка. «Синеглазка» - потому, что, то под одним, то под другим – непроходящие багровые отечные пятна от запоев или чьих-нибудь рукоприкладств. Зовут ее еще и курвой вокзальной по причине алкоголических присутствий в питейных МПСовских местах. У Любочки очень худые конечности, с помощью которых она шатко передвигается.
У неё прокуренный, огрубевший голос. Обретается она у своей бабушки – доброй старушки, но в дом никогда не заходит из санитарных соображений. Ночует в том же сарае, где в пору детства пригоршнями хватала солнечных зайчат. О ее судьбе ходят непостижимые легенды, но в них почему-то никто не верит. У Любочки есть какой-то дубиноголовый друг с физиономией бойца по фильму «Мы из Кронштадта», известный репликой: «Мы скамские, демобилизованные».
В теплые весенние дни и пору душного хлебостоя эта пара живет где-то у черта на куличках, где заезжие блудодеи оставляют после себя стеклотару и надгрызанные куски.
Последний раз Любочку видели в стационаре, где лечат от бело-горячих состояний. Когда переодевали, нашли при ней грязную сумку, а в ней, кроме осколков разбитой грампластинки, - ничего. Стали читать, что там, на этикетке, да разве разберешь?
Евгений Коновалов
Коментарів 3