Я, Миша, и наши горшки
Я помню день, когда умер Сталин. Я сидел на горшке, в нашей рижской квартире, и смотрел в окно – большое, до самого пола. По улице, за окном, шли плачущие люди1... Этим строкам было суждено стать первыми, которые порадовали мой глаз, из того необъёмного количества информации, в большинстве своём – глупой и устаревшей, что я прочитал на экране монитора, подключенного вчера к глобальной сети. Предшествовал этому выбору, ряд довольно примитивных обстоятельств, а именно: любовь и уважение, испытываемые мною к автору цитаты, приведённой выше. Правда, к любви стоит добавить мою личную оценку неизменности части репертуара известного сатирика в аспекте превосходства славянского духа над заграничной «немощью».
Кто-то из знакомых недавно громогласно заявил мне в лицо, мол, Миша петь не может. Я мгновенно парировал удар в наш адрес:
- Ну и что!! Одному ли ему медведь на ухо наступил? Зато косолапый вон как научил Михаила Николаевича на руках ходить. Миша для меня – родственная душа, и я никому не позволю…
Под утро, выключив компьютер, я взял бумагу, ручку, и, находясь под впечатлением автобиографии З.М.Н. начал вспоминать события далёких дней, которые за давностью, кажутся для многих наших граждан, чем-то нереальным, неправдоподобным отголоском давно прочитанного романа в стиле «фэнтези»…
Все мы из одинакового «теста».
Все мы вышли из одного места, называемого детством.
Все мы почти одинаково встречали свои самые яркие эпизоды в жизни.
Много-много лет тому назад, наступил, необычайный по своей значимости, день, когда страна замерла, мир притих, а полузрелое полуслепое общество СССР окончательно раскололось пополам. Одна вновь образовавшаяся половина – смахивала набежавшую слезу, нисколько не таясь, другая – облегчённо вздохнула, пряча покрасневшие носы в меховые воротники, и придержала язык, на всякий случай, чтобы ненароком не лишиться собственного орудия красноречия.
А в это время Миша сидел на горшке, и смотрел в окно…. Там, по проспекту, шли местные жители и плакали. На улицы Риги в тот день вышли даже те, нехорошие тёти и дяди, кто не хотел плакать. Но дождь равнодушно стекал по лицам людей, подводя под одинаковый знаменатель чувства великого, единого, многонационального народа. Мой маленький герой, сидя в удобной позе, с видом на городской ландшафт старинной Риги, втайне радовался тому моменту, что он опять обманул своих родителей. Он не знал о смерти человека, дорогого всем нашим соотечественникам. За окном, люди не только плакали. Находились редкие смельчаки, которые пытались вздохнуть воздухом свободы, повеявшим над колыбелью коммунизма. Но малец, хотя и обладал живым умом, не мог этого ни прочувствовать, ни понять.
Рассвет, монотонно сменяющих друг друга дней, он встречал с единственной мыслью: быстрее в ванную комнату, потом – на кухню, после этих несложных, но обязательных процедур, скорее за горшок, и бегом к вожделенному стеклянному препятствию, отделяющему маленького узника от непонятного взрослого мира. Он просто сидел, и любовался видом из окна, лишь изредка, поймав на себе пытливый взгляд родителя, силился хмурить бровки, и выдавить из себя созвучие, начинавшееся на букву «н».
Ребенку повезло – он родился в культурной семье. Поэтому его никто не ругал, за то, что он 15-20 раз за сутки брал свой «рабочий инструмент» и садился возле окна. Миша рос прозорливым малышом в атмосфере вольнодумства, и, кроме того, ему неслыханно улыбнулась фортуна – его родители были исключительно хорошими людьми, как впрочем, и у большинства нашего поколения. Чем ближе надвигался вечер, тем усерднее начинал мой будущий кумир покряхтывать, и, в наступившей темноте, всё более непонятливым становилось выражение его сосредоточенного лица – он никак не мог проникнуть в смысл – почему опять остаётся горшок пустым.
Выбившийся из сил, он вставал, пожимая недоуменно плечами, натягивал трусики, пытаясь в незаметно подкравшейся темноте за окном, разглядеть плачущих, оттого – больных людей. Но при этом Миша чувствовал, необъяснимым образом, что он не одинок в этой комнате. Когда, в очередной раз, вставая с горшка, краем глаза сумел увидеть колыхнувшуюся портьеру у двери, и тогда он многое понял в своей жизни. Он рос сметливым мальчиком – он сориентировался, что ему ещё долго не будут разрешать самостоятельно стоять у большого, до самого пола, окна…. У Миши были хорошие заботливые родители.
А в это время – на другом конце нашей Родины, я сидел возле печки, точно на таком же горшке. Напротив меня, в идентичной позе, сидел мой племянник, моложе меня на несколько месяцев. Это были отличные горшки, из переплавленной трофейной техники, образца первой половины сороковых годов.
Мне, в тот день, когда умер Сталин, впервые пришлось встать на защиту своего достоинства, естественно, в целях самозащиты. Незамедлительно, но красиво провёл неумелый свинг правой в лицо будущему мужчине, сидящему напротив меня, за то, что он своим пальцем полез ковыряться в мой нос. Ну и наковырялся…. Распластавшись, рядом, с опрокинувшимся горшком, пытался плакать, но вместо плача, он лишь смог заверещать, словно недорезанный поросёнок. С тревогой, я прислушивался к приближающимся шагам матери, и тщился осмыслить – почему, в первый день скорби великого народа, лицо моего родственника лишь имитировало слёзы. Я старался быть невозмутимым, набираясь сил и терпения, потому как знал – сейчас распахнётся портьера, заменяющая дверь, и «грянет буря», расставляя все точки над «и». В трагический для нашей Родины день, мне ещё отчасти повезло, что все горшки, от унылого Дикого поля, до суровой, дождливой Балтики, были… пусты.
Этого хулигана, польстившегося на чужой нос, вновь усадили на горшок, несколько отдалив от меня. Место, возле печки, было единственным в доме, где мы могли бы посидеть на горшках, в комфортных условиях, потому как скоро должен закончиться уголь, а кроме одной чурочки (остаток от стойки крепления), вывезенной из шахты, мой отец, ничего более путного, не мог в то время принести с шахты. Чурка – не колосок. Чурок, в то время, хватало в наших краях, особенно на терриконах. Чурку разрешалось приносить домой. Но только – одну. Две чурки нести было просто неудобно, да и народ тогда начинал коситься и… запоминать.
А память, в ту пору, у нашего народа считалась великолепной, в отличие от прочих наций, составляющих мировое сообщество. Отчего ж ей не быть таковой? Природу отравить не успели, воздух – чист, следовательно, мозги у одной половины нашей многострадальной Родины – работают, у второй, к тому времени – уже успели прочистить. Вот поэтому-то она (одна из двух половинок мозга) и начинала вновь присматриваться за разными случайностями, наподобие чужой лишней чурки, принесённой в дом. Казалось, зачем никчемным эпизодом засорять свою память? Отнюдь, случаи всякие в жизни бывают – авось пригодится…
Я хорошо помню день, из далекого детства, когда умер Сталин. Но это стало возможным не только благодаря двум висящим полоскам под носом племянника. Память зафиксировала эпизоды того дня, когда мать, время от времени, фартуком вытирала набежавшую слезу, конечно, у себя. Не умел же я, в том возрасте, сидя на горшке, одновременно заниматься двумя делами: плакать и… Я был в семье младшим, четвёртым ребёнком, и мы по очереди удивлялись маминому умению вести домашние дела. Мама всё успевала делать. И сейчас, разрываясь в постоянном движении между печкой, нами, столом, водой, и Бог его знает, какими ещё десятками дел, она, смахивая предательскую влагу с глаз, не переставала причитать: «Ой, что теперь будет! Ой, новая война начнётся!» Ей, закалённой временем красных косынок и ударных пятилеток, и пережившей оккупацию, с двумя маленькими детьми на руках, было страшно представить дальнейшую жизнь огромной страны без твёрдой руки.
Мне, в тот, траурный день, правда, не так часто довелось садиться на горшок – всего пару раз, но я сумел заметить перемену настроения отца в лучшую сторону. Он даже не пожурил меня за содеянный поступок, не говоря уже о большем… Просто осмотрел опухоль возле глаза моего родственника, и улыбнулся: «До свадьбы заживёт». Мне неслыханно повезло в день, когда умер Сталин. Я, сидя на горшке, в тепле, с каждой прожитой минутой, всё больше начинал понимать, и удивляться, что меня начинает волновать странный вопрос:
- Почему мой отец, в отличие от мамы, не хочет горевать со всей страной?
Я, сидел на горшке, смотрел сквозь щелку неприкрытой печки на бушующий огонь, и чувствовал, что медленно взрослею. Я стал понимать, что в мире не всё так легко и просто, как мне казалось раньше до этих минут, когда я сумел увидеть и оценить родителей, но не смог понять полярность их реакции на смерть, всеми нами любимого вождя. Это пришло потом, гораздо позже…. Спустя лет тридцать, когда однажды отец, наконец, увидел всех нас повзрослевшими, он начал понемногу рассказывать о тех ночных сменах, в послевоенные годы, когда эмгэбешники забирали его с работы и уводили на конспиративную квартиру, затерянную среди домов барачного типа, в центре шахтерского посёлка.
В середине восьмидесятых, он, улыбаясь, повествовал, словно о чём-то далёком, несущественном, и как будто не им пережитым, а придуманной, или прочитанной в книге чужой судьбе. Он рассказывал о двух вежливых следователях, сидевших рядом с ним на лавочке в городском парке, и задававших бесчисленные вопросы. Глянув на одинокого отдыхающего, в соломенной шляпе, сидящего напротив них, они, словно потеряв интерес к разговору, отвернулись в разные стороны от отца, и начали молча курить. Мужчина, явно не из местных жителей, стал пристально смотреть на, допрашиваемого, почти арестованного2…
Я продолжал сидеть в тепле, но блаженство покоя, на горшке, было нарушено. Возмутитель спокойствия давно отодвинут от меня, и чтобы продолжить начавшуюся «дискуссию», мне необходимо было встать с горшка. Но было, как никогда, хорошо сидеть, и поэтому я его простил.
Прошло более пяти десятилетий со дня смерти Сталина, откинувшего страну, в развитии, на десятки лет назад. Да и сама страна рассыпалась без твёрдой руки, и не без помощи мягкой, льстивой речи.
Сегодня, благодаря Интернету, я понял: мы, с Мишей, почти одинаково провели тот трагический, для одной половины многонационального народа, день: он просидел полдня на горшке на берегу Балтики, мой же горшок стоял на самой верхней точке Центрального Донбасса. И нас, в этот день, объединяло многое: Миша любовался плачущими людьми, слоняющимися по улицам Риги, не зная, куда себя деть от безделья, а мне сегодня, как никогда, нравился мой папа. Мы росли смышлеными мальчиками. У нас, обоих, горшки были пусты. Я повторяюсь – Миша рос сообразительным, а мне, бесхитростному, было по обыкновению нечем…
Жизнь продолжается, и сегодня я опять часто сажусь на….
Сегодня я осмысленно нашёл для себя походящее рабочее место.
Сегодня, сидя у экрана «самсунговского» монитора, я вглядываюсь в мировое пространство, через окно, прорубленное электроникой.
Сегодня, спустя полвека, Миша и мой племянник-«московит», также сосредоточенно сидят и вглядываются, но уже в новый объект своего поклонения – дисплей фирмы «Филипс», собранный в какой-нибудь Хацапетовке, из днепропетровских, или челябинских (из Биробиджана) запчастей.
Пришло время, и мы отказались от привычного, удобного горшка, оттого что наши попы обрели нечто мягкое, современное, именуемое…
P. S. Ещё помню день, когда сообщили, что арестовали Берию. Мама с папой в тот вечер выпили вина за то, чтобы у нас, детей, была не такая страшная юность, как у них3. Но это уже, совершенно, другая история…
1 Из биографии М.Н. Задорнова.
2 Однажды отец признался, что, в тот момент, он почувствовал попытку вторжения чужих мыслей в свой мозг. Мой родитель – бывший беспризорник, стахановец тридцатых, освобождённый в Германии американцами, пролежавший 41 день парализованным (задолго до моего рождения), и буквально восставший из мёртвых, был сильным человеком. Ему, с его волей, подобные «Кашпировские», из далёких сталинских времён, были не страшны. Как-то вскользь он проронил несколько слов, о попытках «органов» получить информацию о ком-то, кого хотели «привязать» к делу о «ленинградских врачах». Месяц он не дожил до девяноста лет, отошедши в мир иной в здравом уме, но детям своим, так и не открыл тайн тех дней…
3 Из биографии М.Н. Задорнова.
13.05.2008 г.
Коментарів 1