Наш Стаханов
Роман-эссе, окончание (пятая часть)
…Помню себя и таким, говорящим оно:
- Аж никак не нужен мне теперича знать про этот неуклюжий трамвай из Кадиевки в Ирминку, и в каком музее тоскует по мне этот фанерный чемоданишко, с коим притащился я на Донбасс.… Где ж догнивают лапоточки мои, в каком овраге, на какой полосе грязного поля? Теперь у меня хоромы. Живу наиприятнейшим образом заслуженного орденоносца и храбрейшего из удальцов забойницкого ремесла. Всяк со мною теперь на «вы» и на свои каждодневные труды пешим являться не изволю, кроме как на закрепленной пролетке. Но как голова свежа и мысли в ней тако же чисты, читаю вечерами всякую газетную новость, играю с дитями, верчу патефон, а буде на то охота пройтись в картину, то и пройдусь с супругой или единолично, имея на то право безоплатного вхождения в домы культурного развлечения.*
* Скопировано с оригинала. Москва ВЦСПС «Письма» 1936 г. №0447979. Том7. (Прим – автора).
… - В тех днях сам-то был не промах. А что скрывать? Душа при здоровьи, силой не обойден. А чего б не выпить, не погулять? Тогда это дело даже поощрялось во всех канцеляриях. Есть ли хоть один довоенный фильм, чтоб без застолья? Пили в ЦК, в колхозах, на дрейфующих льдинах, в кабинах стратостатов и горняцких бараках. Бывало, как засядем в мою колымагу, и… пошла родная! Эх ма! А ну, стороньсь, стороньсь!! А нас-то в пролетке душ пять-шесть. Хмельны все, радостны. Мчим по Торговой. Люди на нас пальцами указуют: «Гляди, Стаханов гуляет»! Ну и что же, гуляю! Вскакиваю с облучка и бия себя в грудь выхрипываю во все стороны: «Вот глядитя! Это ж я. Еще позавчерашний пастух, а ноныча пошел в разгуляй во всю известность сваво трудового геройства». А рядом со мной еще Васька Стрюков с Бабаковской шахты, и еще вот Митя Концедалов, да Петька с Карловки – все дружбаны забойного дела. Гудим! Поберегись! А не то рванемся в кинозалу. Глядим на чаплиновские оплеухи и выходки. Рыгочем. Кто-то вслух портит воздух. Снова смех. Курим. Вокруг шипят: граждане, пожалуйста, потише….
В семью заявлялся поздно. Тихо раздевался и почти нагишом крался к одинокому тюфяку в дальней каморе. Ругал себя. Каялся. Раз даже перекрестился. Со стыдом. Возвращался к одеждам. Тряс карманы. Оттуда – пончики и сосательные леденцы в махорке. Это – ребятне. Стыдоба! Потом – она. Приходила бесшумно, по-конокрадски. Садилась на край. Что-то ей говорил. Хотел задобрить словом. Обнять. …Яростная огрызливость. Ее.
Нежданно явилась из табора знакомая. Притащила тугой узел цыганского барахла. Подарочек! А в нем – всякий хлам: треснувшая посуда, щербатые ложки, цветы бумажные. Развалилась. Нога на ногу. Ботиночек высококаблучный. Оборки, рюшки, бахрома…. Затянулась дымком, поправила сережку.
- Сыр джювэс, пхень. Мишто, барвалэс? Лэга ты джювэту на вэга! Чарэ бэятэ…. *
*- Как живешь, сестра. Хорошо ли, богато ли? А жить с ним ты не будешь! Бедные дети….
(По-цыгански. Прим – автора).
Сказала и ушла, Евдокия заплакала. Тихо села. Безысходно глянула в потолок. Вечером прильнув пояснила: «Как правило, горькой судьбе предшествуют обстоятельства темные и необъяснимые. Тут все признаки на виду». Он протянул руку, чтоб погладить ее голову, но со страхом отбросил назад. Там был вплетен бумажный цветок. Это означало худшее, чем смерть….
Позвали в партийный городской комитет. Сказали: «Предстоит тебе, Алексей Григорьевич, в Москве большое ученье. Промышленная Академия. Стране крупные спецы нужны». А? У меня личная катастрофа, или, не знаю, как и назвать. Одним словом – новая жена. И детишки на мне. Наверное – катастрофа. А тут еще – Москва! Все ж поехал. Не один. Петров, Митя и я. Дюканов уже там. Встретил. С жильем утряслось. Как жизнь-то повернулась!
Вечерами собирались у кого-нибудь, но больше в зале отдыха столовой «Нарпита». Петров, Изотов, Бусыгин, Иван Гудов и я. Ну и Митя конечно. Приходили девчата. Кто-то из сестер Виноградовых. Все – стахановцы и стахановки. Много спорили. О чем только не говорили: про американские конвейеры, нашу отсталость, соревновательный дух, Большой театр и полет в стратосферу. Какое динамичное время!
Там в Москве отчетливо понял до чего малообразован. Страдал. Смущался, что уже на четвертом десятке меня едва умевшего писать посадили за парту изучать трудные науки. Прикрепили ко мне репетитора, с прибалтийской фамилией.
Я ему: «Ты, человек хороший, пойми. Я всего лишь мастер угольной драки. В своем забое, я может самый злобный и отчаянный на свете хулиган. Ну, примером, как Есенин в стишках. Да и речь моя корява с набором «грубостев». А этому учителю интересно: расскажи, говорит, про подземельную жизнь. Основательно просит. Ну, я и рассказал. Про все. Даже про саднящую после смены поясницу и как смотрится ночное небо, как красиво качается посреди звезд месяц этот ихний ухажер и позолоченный сукин сын. Даже про махровых рудничных подружек из соседней пивной, опозоренных подглазной синевой и про участковую нормировщицу с норовом суровой мачехи, про то, как носят под рукой с шахты идущие домой горняки кус угля для семейного сугреву. Про шахтерские радости и дикие визги соседских драк и скандалов. Когда отговорился, подумал: ну вляпался я со своей откровенностью, а он поблагодарил тепло. Сказал только: «Жерминаль». Что это? А Бог его знает, что…. Я думаю, что так с литовского должно переводиться на русское «спасибо».
Приехал в Промакадемию Серго. Собрал преподавателей и нас передовиков. Лично здоровался с каждым. Узнавал. Радовался успехам. То была наша последняя встреча. Славным человеком был Орджоникидзе. Пожизненный стыд ношу в себе перед ним, за то, что отобрал я у него, вроде бы, имя города. Бог видит – нет в этом моей вины. Звалась до войны Кадиевка его именем.
Как-то, прямо на дом ко мне явился мой репетитор. С доотказу набитым портфелем. Оказалось – книги. «Робинзон Крузо», «Дети капитана Гранта», «Приключение Тома Сойера», «Маугли», - что-то еще. Сказал: «Не удивляйтесь. Читайте. Очень важно, поскольку все это прошло мимо вас. Догоняйте. Через такую литературу прошел всякий образованный человек…». А я не смог. Как-то не привилось. У книжного развала, что против Никитских ворот купил Зощенко. Что-то уж часто «на слуху». Дома полистал. Пудовые намеки, что все мы неисправимое дурачье. Обрести тихий вечер за хорошей книгой не выходило. Все больше театры и кино. Прислушивался, как и что говорят окружающие. Многое не понимал. Страдал от собственной серости. Видеть себя со стороны в образе школяра в тридцать с лишним лет было обидно и больно.
Круженье столичное…. Заседания, новые знакомства, громкие имена, встречи в Кремле, частые застолья. Жизнь как во сне. И чем больше всего такого, тем основательнее непонимание, что происходит вокруг. А потом эта невозможность объяснить для себя смысл подстрочных фразеологизмов….
Сидели как-то с Галиной в кругу актеров и литераторов. Кто-то подошел. Кажется Пудовкин. Взглянув на меня проронил: «Наш Мартин Иден»? При чем тут я? Почему все слегка смутились? Кто этот Иден? Эх, ливенский я дикарь…. Но дотянусь же. Дотянусь…. А может и нет, кто знает?
…А то, часом, одолеет хандра и подступит к душе чувство необъяснимой природы. Захочется вдруг в степь на приволье. Раззудится трудовое плечо – попросит дела. Покажется, что спят во мне силы, дремлют, и силы те безусловные умники. Знают, чего хотят. Труда желают. Такие вот у них прихоти!
Придет ли как-нибудь на огонек Концедалов – мой забойный дружище всеблагой. Опрокинем по стопке, заведем песенку, а потом впяримся взором в какую-нибудь живопись настенную и после чарки повторной вздрогнем и еще споем и покажется нам эта картинка уже не васнецовским творением, а бедным и халтурным ковриком с лебедями – этим нехитрым украшением задымленных рудничных жилищ. Кручина.… Станет охота – употребим мы и по третей и будет нам от нее дружная радость, потому что вместо огоньков московских в окнах увидим мы шатание далеких светильников, что там – в недрах, где бродит по штрекам и квершлагам на одной ноге скучающий молоток отбойный. Наш!
… - Говори, говори, Алексей Григорьевич! - И он говорит, не переставая, а я знаю, что перебивать его в такую минуту нельзя, ибо долгой может быть потом пауза.
- Остался в памяти бесконечно аплодирующий зал после выступления вождя. Говорил вождь хорошо. Несколько раз с его языка слетало мое имя. Выступал Костя Петров. Что-то говорил там и я, - про завершающуюся пятилетку и соревнование в труде. Было пафосно и торжественно. Съездовский зал наполнился еще большим шумом и бодростью, когда поздравлять стахановцев пришли дети. Возле стола президиума девочка из Узбекистана, маленькая царица хлопковых полей Мамлакат обнимала вождя. Позже, газеты всего мира напечатали этот снимок. В тот же вечер мы с Костей были в гостях у Сталина, но говорили больше о жизни и простых вещах. Уже в машине Петров сказал: «Предполагаю, что в отношении тебя у Сталина зреют какие-то планы. Не веришь»? А мне и правда не верилось. Просто, я знал, что в жизни бывает так, что встречаются симпатизирующих друг другу два человека. И не больше того.
Порой от гостей и журналистов просто сбегал. В наш «Дом на Набережной» приходили Светлов и кто-то из его испанских друзей, потом еще Илья Эренбург с лицом утомленного мудреца. Был великий газетчик Кольцов – человек светлый, тонкий и порядочный. Сказал: «Писать о Стаханове нешахтеру – безнадежно. Неизбежно вляпаешься в глупость, дешевку и срамоту…». Очень смеялся, когда я поддакнул, что, конечно, угольная шахта это не подземные ходы чистеньких сусликов. Когда на тебя невообразимо черного и неузнаваемого со страхом глядят, а потом как от черта убегают собственные дети, то тут уже не до улыбок. Притаранили этюдные ящики кто-то из МОСХа, что на Масловке. Стали писать портреты. Мой и Галины. Вечерами – снова-таки гости… герои, известные люди. Чайные застолья с коньяком, паюсной и крем-брюле от кондитерской, что напротив «Ударника», патефон, «Рио-рита», запрещенный Петя Лещенко, Сокольский, Депрайнз, Вебер и Бог его знает, кто там еще…. Бывали Козин, надрывная Софьянникова, Образцов и Бова Крупышев с огромной гитарой, как контрабас. Все из «Ромэн».
…Там же я чуток и подпортился. Интересно было. Выпивка – она же универсальный напиток против всякой апатии. Но знал: стоит захотеть – отрешусь за раз! А тут зачастили кремлевские пригласительные застолья. Раз случай был. Не забуду. Захожу. За столами уже сидят. Везде зеркала, диваны и стулья в белых чехлах. В углу Утесов со своими. Уже дудят. Вокруг на всю страну знакомые все лица. И певцы, и академики, маршалы, штурмовики вод и небес, и все герои. Элита страны. Ба! Чкалов, Крючков, Ваня Курский и тот, кто поет «любимый город может спать спокойно», и Лида Русланова, и конфетный товарищ Микоян, Фадеев, Толстой, (говорят граф), но без бороды. Ну, все! Петров меня, приметив, машет:
- Иди сюда, иди же….
А я ему:
- Дескать, тут место свободное есть. - Сажусь.
Мама родная! Любовь Орлова! Со своими Александровым. Супругом. А я уже чуток – есть. Беседуем чегой-та. Я еще потянул. Осмелел. Говорю:
- Люба Петровна, как там у тебя?
Тики- тикиду. Тики- тикиду.
Я из пушки в нэбо уйду.
В нэбо уйду!
Мэри – Мэри чудеса,
Мэри едет в небеса.
Покажь, а?! Изобрази что ль…. Вот сейчас. Чего тебе стоит…. Она тут давай смущаться, а я настойчиво так, по-шахтерски прошу. Тут она слегка не то спужалась, не то растерямши бледнеть стала, а Александров ей на кисть руку кладет:
- Любочка, спокойно, спокойно, сейчас мы пойдем, - а я ей:
- Не хотишь показать? Так я к самому Виссарионовичу пойду. Он тебя уж заставит!...
В общем, проводили меня в курилку. Двое. Под нос чего-то сунули. Тут я и отрезвел. Только в голове тенькает. Подходит в форме один. Симпатичный с виду летун. Говорит:
- Ты Стаханов. Я тебя узнал.
- А ты кто?
- Я Сталин. Вася.
- Что там у тебя? – спрашивает. Я про Орлову рассказал. А он мне: «Брось! Там высокомерия – тьма. Впрочем, все наши «мосфильмовские» лопаются от натуги, чтоб быть похожими на голливудских. Сели в его машину. Поехали. С ним дружек. Такой весь из себя говорун и бедовая голова. Говорит мне:
- А вы знаете, господин рекордист. Я такого мнения, что физический ломовой труд не должен являться пропуском в высшие сферы потребительского рая, не так ли?
Затрясся я весь. Хотел его пристрелить, Василий не дал. Остановил Эмку, разнял. Дружку заметил, чтоб свои фантазии расходовал экономно. Через пару минут все забылось. Сталин крутил баранку напевая:
…Мама, я летчика люблю
Летчик высоко летает
Много денег получает –
Мама, я летчика люблю…
Подумал тогда! – похож ли на отца Василий! Внешне не очень, хотя в характере что-то есть. Своим напором. У того тоже позади тифлисские похождения экспроприаторского ремесла, стычки, каторжные побеги, царицынские бои. На плечах тяжелая государственность.… А здоровье? Наверное, плохо спит. Ноют плохие зубы, саднит в локтевом суставе рука, особенно когда за окном дождь или меняется ветер. Спотыкающийся шаткий пульс. А может в эту минуту, напротив – весел и бодр. Пыхтит трубкой. Собой доволен вполне, оттого, что всякий вечер он – владыка застолий, штатный остряк и безусловный тамада, вводящий в смущение или восторг неожиданностью своих реплик.
Спохватится ли он в минуту подступившего сна, когда осторожно ему доложат, что прибыл Мессинг – и подумает, не прогнать ли?… и прогонит. Уйдет этот гипнотизер, мракобес и вонючка, откуда явился, помечая где-то у себя в эзотерическом мозгу, что силен волей и без этих его «штучек» Большой Иосиф. А быть может он задумчив и тих, склонился над картой страны, где красным помечены места производящие электрический ток, уголь и металл, творящий на земле добрые и злые чудеса, ходит мысленно по стране, по долам и горам, по Донецкой степи, понимая, что это ее только первый этаж, а там у него под ногами люди крошат уголь и в тех сумеречных щелях коногоны водят под уздцы незрячих лошадей.
А вот еще из архива памяти…. Был однажды вечерний звонок. Сообщали из Кремля, чтоб немедля прибыл я туда, что машина уже ждет меня у подъезда. Приезжаю. У дверей толпится народ. Известные в стране киношники: Александров, Эйзенштейн, Пудовкин, Довженко – много. Почему-то Петров тут же. В чем дело? Ну, они-т известное дело кто, - я то причем? Входит Сталин. Все подтянулись. Руки не подает. Не в духе. Приглашает в просмотровый кинозал. Рассаживаемся. Гаснет свет. Смотрим. «Большая жизнь» глядим. Тема шахтерская. Все прекрасно и здорово.
Там еще звучит песня «Спят курганы темные». Лента закончилась. Вождь встает и говорит:
- Это почему же, товарищи, такую песню, которую завтра будет напевать вся страна, а мы в этом не сомневаемся, по ходу кинофильма исполняет вредитель и враг народа? Тишина. – Петров и Стаханов, как вы думаете? - Молчим. – Кто главный режиссер и постановщик?... - Встает Довженко. – Иосиф Виссарионович, подоплека здесь, видимо, такова, что враг может маскироваться в любой личине.
- Это правильно, но осадок неприятный, вы согласны?
- Да, безусловно, товарищ Сталин.
- А музыка и слова подобраны как нельзя лучше. Где товарищи Богословский и Ласкин? Передайте им от меня личные поздравления….
Кто-то спросил:
- А фильм подлежит реконструкции?
- Пусть остается, как есть, но впредь будьте бдительнее.
Ночь на исходе, истончается диалог….
- Алексей Григорьевич, скажи, ты по натуре обидчив?
- Нисколько, нисколько.
- И даже не то, что про тебя всякое такое разное?... И на то, что с опозданием произвели в Герои? И за фактическую ссылку в чистяковскую глушь?...
- Я сказал: не в обиде…. Хотя постой! Занозу в себе кое-какую ношу. Еще со средины тридцатых.
Год 1936-й. Приходит Петров. В руках английская «Обсервер» уже с переводом.
- На, читай!
«Никому неизвестный горняк из Донбасса Алексей Стаханов выдвинулся и стал в центре общественного внимания, превратившись за несколько дней в национального героя Советского Союза. Сотни тысяч людей разных отраслей хозяйства добиваются чести быть в рядах стахановцев. Всеобщее преклонение, которым окружены стахановцы вызвано их героическими деяниями на фронте труда: этот героизм уже успел привести к колоссальному росту производства».
- Теперь ты понял, кто мы? – засмеялся Петров. – Но это не все. Завтра сюда приедут газетчики из США. Будешь отвечать на вопросы, но помни, Алексей, что не всякая пресса бывает добренькой. Такую мы называем «желтой» прессой. Помни, - это настоящие акулы пера, умеющие простой смысл переиначить в хитроумное иносказание.
- Где, и в каком зале уже не помню, но было шумно и по-деловому суетливо. Репортеров было хоть пруд пруди. Переводчики – тут же. К моему удивлению задающими вопросы мне были женщины.
- Скажите, - сказала первая американка, - как вы, человек малограмотный решились самостоятельно пойти на известный уже всему миру рекорд? Сознайтесь, кто был тот подсказчик, а иными словами «кукловод», стоящий за ваше спиной? Ответьте, будьте добры.
И тогда я сказал, даже не обдумывая вопрос.
- А что, вы разве не знаете, что согласно принятой в СССР «Конституции» всей основной направляющей силой у нас является Партия большевиков. Вот она-то и направляла! Чего ж тут не ясного?... Какой тут секрет? Американка облизала губы.
- Хорошо, а в среде рабочих все ли приветствовали тот ваш мускульный надрыв на превышении нормы?
- Никакого такого особого надрыва у меня не было. Со мною были два крепильщика. Мы просто применили способ разделения труда. Я рубаю – они крепят, и только-то….
Вскинула руку другая американка:
- Мистер Алексис Стаханоу! В настоящее время у вас в СССР ткачихи-стахановки работают сразу на десятках станочных машин без помощниц. Что это значит. Это блеф или, правда?
- Это правда. Я был в ткацких цехах и глядел на их работу. Девушки научились трудиться так потому, что нашли в себе дополнительные силы – внимание, скорость, расчетливость движений с самой малой потерей времени в отдельных приемах….
- Но это же самая настоящая потогонная система, не так ли? – съязвила репортерша.
- Вы забываете, мисс, что всякий ткацкий станок – это совсем не то, что требует особых мускульных усилий, это автоматическое устройство, где нужно быть просто очень внимательным. И точка!
Я отвечал и краем глаза глядел на Петрова стоящего в окружении работников Наркоматов. Костя улыбался и исподтишка показывал большой палец. – Молодец! Так их!...
- Алексей Григорьевич, но ты вспоминал какую-то обиду?
- Так я же к тому и веду. До конца дней не забуду, с какой ненавистью и презрением глядели на меня газетчицы. Нет! Они не оскорбили меня словом. Зато их взгляды, жесты высказали все. Да, это были люди совсем из другого мира совсем не похожего на наш. Они курили, шикали, кривили губы и всем видом своим показывали, что совершенно не понимают меня – этого папуаса, обитающего в каких-то там донбасских каменоломнях, где свою идею социалистического труда он выморочил из сенной трухи, глины и угольной пыли. Это они тогда так думали обо мне.
Одна из них хотела еще что-то добавить, но я опередил ее.
- Понять нашу жизнь вам очень невмоготу, потому что вы это – вы, а мы герои.
Эпилог
Уже вот-вот забрежжет утро. И нам пора каждому на свое место. Тебе – Стаханов, на свой пьедестал. Мне на тихую Шахтерскую улицу «прокручивать» события этой ночи. Я знаю, что много, очень много осталось недосказанного тобой, Алексей Григорьевич … про войну, личные неустройства, бытовые печали мнимое забытье. Но не кручинься. В нашей стране, в гуще народной тебя любили, потому что слово «стахановец» звучало гордо, а постперестроечные мотивы – это не про тебя. Ты жил и вкалывал в свое время, из которого тебя уже не изъять. Слава тебе и поклон, забойщик, Стаханов! За трудовое геройство!
…Помню себя и таким, говорящим оно:
- Аж никак не нужен мне теперича знать про этот неуклюжий трамвай из Кадиевки в Ирминку, и в каком музее тоскует по мне этот фанерный чемоданишко, с коим притащился я на Донбасс.… Где ж догнивают лапоточки мои, в каком овраге, на какой полосе грязного поля? Теперь у меня хоромы. Живу наиприятнейшим образом заслуженного орденоносца и храбрейшего из удальцов забойницкого ремесла. Всяк со мною теперь на «вы» и на свои каждодневные труды пешим являться не изволю, кроме как на закрепленной пролетке. Но как голова свежа и мысли в ней тако же чисты, читаю вечерами всякую газетную новость, играю с дитями, верчу патефон, а буде на то охота пройтись в картину, то и пройдусь с супругой или единолично, имея на то право безоплатного вхождения в домы культурного развлечения.*
* Скопировано с оригинала. Москва ВЦСПС «Письма» 1936 г. №0447979. Том7. (Прим – автора).
… - В тех днях сам-то был не промах. А что скрывать? Душа при здоровьи, силой не обойден. А чего б не выпить, не погулять? Тогда это дело даже поощрялось во всех канцеляриях. Есть ли хоть один довоенный фильм, чтоб без застолья? Пили в ЦК, в колхозах, на дрейфующих льдинах, в кабинах стратостатов и горняцких бараках. Бывало, как засядем в мою колымагу, и… пошла родная! Эх ма! А ну, стороньсь, стороньсь!! А нас-то в пролетке душ пять-шесть. Хмельны все, радостны. Мчим по Торговой. Люди на нас пальцами указуют: «Гляди, Стаханов гуляет»! Ну и что же, гуляю! Вскакиваю с облучка и бия себя в грудь выхрипываю во все стороны: «Вот глядитя! Это ж я. Еще позавчерашний пастух, а ноныча пошел в разгуляй во всю известность сваво трудового геройства». А рядом со мной еще Васька Стрюков с Бабаковской шахты, и еще вот Митя Концедалов, да Петька с Карловки – все дружбаны забойного дела. Гудим! Поберегись! А не то рванемся в кинозалу. Глядим на чаплиновские оплеухи и выходки. Рыгочем. Кто-то вслух портит воздух. Снова смех. Курим. Вокруг шипят: граждане, пожалуйста, потише….
В семью заявлялся поздно. Тихо раздевался и почти нагишом крался к одинокому тюфяку в дальней каморе. Ругал себя. Каялся. Раз даже перекрестился. Со стыдом. Возвращался к одеждам. Тряс карманы. Оттуда – пончики и сосательные леденцы в махорке. Это – ребятне. Стыдоба! Потом – она. Приходила бесшумно, по-конокрадски. Садилась на край. Что-то ей говорил. Хотел задобрить словом. Обнять. …Яростная огрызливость. Ее.
Нежданно явилась из табора знакомая. Притащила тугой узел цыганского барахла. Подарочек! А в нем – всякий хлам: треснувшая посуда, щербатые ложки, цветы бумажные. Развалилась. Нога на ногу. Ботиночек высококаблучный. Оборки, рюшки, бахрома…. Затянулась дымком, поправила сережку.
- Сыр джювэс, пхень. Мишто, барвалэс? Лэга ты джювэту на вэга! Чарэ бэятэ…. *
*- Как живешь, сестра. Хорошо ли, богато ли? А жить с ним ты не будешь! Бедные дети….
(По-цыгански. Прим – автора).
Сказала и ушла, Евдокия заплакала. Тихо села. Безысходно глянула в потолок. Вечером прильнув пояснила: «Как правило, горькой судьбе предшествуют обстоятельства темные и необъяснимые. Тут все признаки на виду». Он протянул руку, чтоб погладить ее голову, но со страхом отбросил назад. Там был вплетен бумажный цветок. Это означало худшее, чем смерть….
Позвали в партийный городской комитет. Сказали: «Предстоит тебе, Алексей Григорьевич, в Москве большое ученье. Промышленная Академия. Стране крупные спецы нужны». А? У меня личная катастрофа, или, не знаю, как и назвать. Одним словом – новая жена. И детишки на мне. Наверное – катастрофа. А тут еще – Москва! Все ж поехал. Не один. Петров, Митя и я. Дюканов уже там. Встретил. С жильем утряслось. Как жизнь-то повернулась!
Вечерами собирались у кого-нибудь, но больше в зале отдыха столовой «Нарпита». Петров, Изотов, Бусыгин, Иван Гудов и я. Ну и Митя конечно. Приходили девчата. Кто-то из сестер Виноградовых. Все – стахановцы и стахановки. Много спорили. О чем только не говорили: про американские конвейеры, нашу отсталость, соревновательный дух, Большой театр и полет в стратосферу. Какое динамичное время!
Там в Москве отчетливо понял до чего малообразован. Страдал. Смущался, что уже на четвертом десятке меня едва умевшего писать посадили за парту изучать трудные науки. Прикрепили ко мне репетитора, с прибалтийской фамилией.
Я ему: «Ты, человек хороший, пойми. Я всего лишь мастер угольной драки. В своем забое, я может самый злобный и отчаянный на свете хулиган. Ну, примером, как Есенин в стишках. Да и речь моя корява с набором «грубостев». А этому учителю интересно: расскажи, говорит, про подземельную жизнь. Основательно просит. Ну, я и рассказал. Про все. Даже про саднящую после смены поясницу и как смотрится ночное небо, как красиво качается посреди звезд месяц этот ихний ухажер и позолоченный сукин сын. Даже про махровых рудничных подружек из соседней пивной, опозоренных подглазной синевой и про участковую нормировщицу с норовом суровой мачехи, про то, как носят под рукой с шахты идущие домой горняки кус угля для семейного сугреву. Про шахтерские радости и дикие визги соседских драк и скандалов. Когда отговорился, подумал: ну вляпался я со своей откровенностью, а он поблагодарил тепло. Сказал только: «Жерминаль». Что это? А Бог его знает, что…. Я думаю, что так с литовского должно переводиться на русское «спасибо».
Приехал в Промакадемию Серго. Собрал преподавателей и нас передовиков. Лично здоровался с каждым. Узнавал. Радовался успехам. То была наша последняя встреча. Славным человеком был Орджоникидзе. Пожизненный стыд ношу в себе перед ним, за то, что отобрал я у него, вроде бы, имя города. Бог видит – нет в этом моей вины. Звалась до войны Кадиевка его именем.
Как-то, прямо на дом ко мне явился мой репетитор. С доотказу набитым портфелем. Оказалось – книги. «Робинзон Крузо», «Дети капитана Гранта», «Приключение Тома Сойера», «Маугли», - что-то еще. Сказал: «Не удивляйтесь. Читайте. Очень важно, поскольку все это прошло мимо вас. Догоняйте. Через такую литературу прошел всякий образованный человек…». А я не смог. Как-то не привилось. У книжного развала, что против Никитских ворот купил Зощенко. Что-то уж часто «на слуху». Дома полистал. Пудовые намеки, что все мы неисправимое дурачье. Обрести тихий вечер за хорошей книгой не выходило. Все больше театры и кино. Прислушивался, как и что говорят окружающие. Многое не понимал. Страдал от собственной серости. Видеть себя со стороны в образе школяра в тридцать с лишним лет было обидно и больно.
Круженье столичное…. Заседания, новые знакомства, громкие имена, встречи в Кремле, частые застолья. Жизнь как во сне. И чем больше всего такого, тем основательнее непонимание, что происходит вокруг. А потом эта невозможность объяснить для себя смысл подстрочных фразеологизмов….
Сидели как-то с Галиной в кругу актеров и литераторов. Кто-то подошел. Кажется Пудовкин. Взглянув на меня проронил: «Наш Мартин Иден»? При чем тут я? Почему все слегка смутились? Кто этот Иден? Эх, ливенский я дикарь…. Но дотянусь же. Дотянусь…. А может и нет, кто знает?
…А то, часом, одолеет хандра и подступит к душе чувство необъяснимой природы. Захочется вдруг в степь на приволье. Раззудится трудовое плечо – попросит дела. Покажется, что спят во мне силы, дремлют, и силы те безусловные умники. Знают, чего хотят. Труда желают. Такие вот у них прихоти!
Придет ли как-нибудь на огонек Концедалов – мой забойный дружище всеблагой. Опрокинем по стопке, заведем песенку, а потом впяримся взором в какую-нибудь живопись настенную и после чарки повторной вздрогнем и еще споем и покажется нам эта картинка уже не васнецовским творением, а бедным и халтурным ковриком с лебедями – этим нехитрым украшением задымленных рудничных жилищ. Кручина.… Станет охота – употребим мы и по третей и будет нам от нее дружная радость, потому что вместо огоньков московских в окнах увидим мы шатание далеких светильников, что там – в недрах, где бродит по штрекам и квершлагам на одной ноге скучающий молоток отбойный. Наш!
… - Говори, говори, Алексей Григорьевич! - И он говорит, не переставая, а я знаю, что перебивать его в такую минуту нельзя, ибо долгой может быть потом пауза.
- Остался в памяти бесконечно аплодирующий зал после выступления вождя. Говорил вождь хорошо. Несколько раз с его языка слетало мое имя. Выступал Костя Петров. Что-то говорил там и я, - про завершающуюся пятилетку и соревнование в труде. Было пафосно и торжественно. Съездовский зал наполнился еще большим шумом и бодростью, когда поздравлять стахановцев пришли дети. Возле стола президиума девочка из Узбекистана, маленькая царица хлопковых полей Мамлакат обнимала вождя. Позже, газеты всего мира напечатали этот снимок. В тот же вечер мы с Костей были в гостях у Сталина, но говорили больше о жизни и простых вещах. Уже в машине Петров сказал: «Предполагаю, что в отношении тебя у Сталина зреют какие-то планы. Не веришь»? А мне и правда не верилось. Просто, я знал, что в жизни бывает так, что встречаются симпатизирующих друг другу два человека. И не больше того.
Порой от гостей и журналистов просто сбегал. В наш «Дом на Набережной» приходили Светлов и кто-то из его испанских друзей, потом еще Илья Эренбург с лицом утомленного мудреца. Был великий газетчик Кольцов – человек светлый, тонкий и порядочный. Сказал: «Писать о Стаханове нешахтеру – безнадежно. Неизбежно вляпаешься в глупость, дешевку и срамоту…». Очень смеялся, когда я поддакнул, что, конечно, угольная шахта это не подземные ходы чистеньких сусликов. Когда на тебя невообразимо черного и неузнаваемого со страхом глядят, а потом как от черта убегают собственные дети, то тут уже не до улыбок. Притаранили этюдные ящики кто-то из МОСХа, что на Масловке. Стали писать портреты. Мой и Галины. Вечерами – снова-таки гости… герои, известные люди. Чайные застолья с коньяком, паюсной и крем-брюле от кондитерской, что напротив «Ударника», патефон, «Рио-рита», запрещенный Петя Лещенко, Сокольский, Депрайнз, Вебер и Бог его знает, кто там еще…. Бывали Козин, надрывная Софьянникова, Образцов и Бова Крупышев с огромной гитарой, как контрабас. Все из «Ромэн».
…Там же я чуток и подпортился. Интересно было. Выпивка – она же универсальный напиток против всякой апатии. Но знал: стоит захотеть – отрешусь за раз! А тут зачастили кремлевские пригласительные застолья. Раз случай был. Не забуду. Захожу. За столами уже сидят. Везде зеркала, диваны и стулья в белых чехлах. В углу Утесов со своими. Уже дудят. Вокруг на всю страну знакомые все лица. И певцы, и академики, маршалы, штурмовики вод и небес, и все герои. Элита страны. Ба! Чкалов, Крючков, Ваня Курский и тот, кто поет «любимый город может спать спокойно», и Лида Русланова, и конфетный товарищ Микоян, Фадеев, Толстой, (говорят граф), но без бороды. Ну, все! Петров меня, приметив, машет:
- Иди сюда, иди же….
А я ему:
- Дескать, тут место свободное есть. - Сажусь.
Мама родная! Любовь Орлова! Со своими Александровым. Супругом. А я уже чуток – есть. Беседуем чегой-та. Я еще потянул. Осмелел. Говорю:
- Люба Петровна, как там у тебя?
Тики- тикиду. Тики- тикиду.
Я из пушки в нэбо уйду.
В нэбо уйду!
Мэри – Мэри чудеса,
Мэри едет в небеса.
Покажь, а?! Изобрази что ль…. Вот сейчас. Чего тебе стоит…. Она тут давай смущаться, а я настойчиво так, по-шахтерски прошу. Тут она слегка не то спужалась, не то растерямши бледнеть стала, а Александров ей на кисть руку кладет:
- Любочка, спокойно, спокойно, сейчас мы пойдем, - а я ей:
- Не хотишь показать? Так я к самому Виссарионовичу пойду. Он тебя уж заставит!...
В общем, проводили меня в курилку. Двое. Под нос чего-то сунули. Тут я и отрезвел. Только в голове тенькает. Подходит в форме один. Симпатичный с виду летун. Говорит:
- Ты Стаханов. Я тебя узнал.
- А ты кто?
- Я Сталин. Вася.
- Что там у тебя? – спрашивает. Я про Орлову рассказал. А он мне: «Брось! Там высокомерия – тьма. Впрочем, все наши «мосфильмовские» лопаются от натуги, чтоб быть похожими на голливудских. Сели в его машину. Поехали. С ним дружек. Такой весь из себя говорун и бедовая голова. Говорит мне:
- А вы знаете, господин рекордист. Я такого мнения, что физический ломовой труд не должен являться пропуском в высшие сферы потребительского рая, не так ли?
Затрясся я весь. Хотел его пристрелить, Василий не дал. Остановил Эмку, разнял. Дружку заметил, чтоб свои фантазии расходовал экономно. Через пару минут все забылось. Сталин крутил баранку напевая:
…Мама, я летчика люблю
Летчик высоко летает
Много денег получает –
Мама, я летчика люблю…
Подумал тогда! – похож ли на отца Василий! Внешне не очень, хотя в характере что-то есть. Своим напором. У того тоже позади тифлисские похождения экспроприаторского ремесла, стычки, каторжные побеги, царицынские бои. На плечах тяжелая государственность.… А здоровье? Наверное, плохо спит. Ноют плохие зубы, саднит в локтевом суставе рука, особенно когда за окном дождь или меняется ветер. Спотыкающийся шаткий пульс. А может в эту минуту, напротив – весел и бодр. Пыхтит трубкой. Собой доволен вполне, оттого, что всякий вечер он – владыка застолий, штатный остряк и безусловный тамада, вводящий в смущение или восторг неожиданностью своих реплик.
Спохватится ли он в минуту подступившего сна, когда осторожно ему доложат, что прибыл Мессинг – и подумает, не прогнать ли?… и прогонит. Уйдет этот гипнотизер, мракобес и вонючка, откуда явился, помечая где-то у себя в эзотерическом мозгу, что силен волей и без этих его «штучек» Большой Иосиф. А быть может он задумчив и тих, склонился над картой страны, где красным помечены места производящие электрический ток, уголь и металл, творящий на земле добрые и злые чудеса, ходит мысленно по стране, по долам и горам, по Донецкой степи, понимая, что это ее только первый этаж, а там у него под ногами люди крошат уголь и в тех сумеречных щелях коногоны водят под уздцы незрячих лошадей.
А вот еще из архива памяти…. Был однажды вечерний звонок. Сообщали из Кремля, чтоб немедля прибыл я туда, что машина уже ждет меня у подъезда. Приезжаю. У дверей толпится народ. Известные в стране киношники: Александров, Эйзенштейн, Пудовкин, Довженко – много. Почему-то Петров тут же. В чем дело? Ну, они-т известное дело кто, - я то причем? Входит Сталин. Все подтянулись. Руки не подает. Не в духе. Приглашает в просмотровый кинозал. Рассаживаемся. Гаснет свет. Смотрим. «Большая жизнь» глядим. Тема шахтерская. Все прекрасно и здорово.
Там еще звучит песня «Спят курганы темные». Лента закончилась. Вождь встает и говорит:
- Это почему же, товарищи, такую песню, которую завтра будет напевать вся страна, а мы в этом не сомневаемся, по ходу кинофильма исполняет вредитель и враг народа? Тишина. – Петров и Стаханов, как вы думаете? - Молчим. – Кто главный режиссер и постановщик?... - Встает Довженко. – Иосиф Виссарионович, подоплека здесь, видимо, такова, что враг может маскироваться в любой личине.
- Это правильно, но осадок неприятный, вы согласны?
- Да, безусловно, товарищ Сталин.
- А музыка и слова подобраны как нельзя лучше. Где товарищи Богословский и Ласкин? Передайте им от меня личные поздравления….
Кто-то спросил:
- А фильм подлежит реконструкции?
- Пусть остается, как есть, но впредь будьте бдительнее.
Ночь на исходе, истончается диалог….
- Алексей Григорьевич, скажи, ты по натуре обидчив?
- Нисколько, нисколько.
- И даже не то, что про тебя всякое такое разное?... И на то, что с опозданием произвели в Герои? И за фактическую ссылку в чистяковскую глушь?...
- Я сказал: не в обиде…. Хотя постой! Занозу в себе кое-какую ношу. Еще со средины тридцатых.
Год 1936-й. Приходит Петров. В руках английская «Обсервер» уже с переводом.
- На, читай!
«Никому неизвестный горняк из Донбасса Алексей Стаханов выдвинулся и стал в центре общественного внимания, превратившись за несколько дней в национального героя Советского Союза. Сотни тысяч людей разных отраслей хозяйства добиваются чести быть в рядах стахановцев. Всеобщее преклонение, которым окружены стахановцы вызвано их героическими деяниями на фронте труда: этот героизм уже успел привести к колоссальному росту производства».
- Теперь ты понял, кто мы? – засмеялся Петров. – Но это не все. Завтра сюда приедут газетчики из США. Будешь отвечать на вопросы, но помни, Алексей, что не всякая пресса бывает добренькой. Такую мы называем «желтой» прессой. Помни, - это настоящие акулы пера, умеющие простой смысл переиначить в хитроумное иносказание.
- Где, и в каком зале уже не помню, но было шумно и по-деловому суетливо. Репортеров было хоть пруд пруди. Переводчики – тут же. К моему удивлению задающими вопросы мне были женщины.
- Скажите, - сказала первая американка, - как вы, человек малограмотный решились самостоятельно пойти на известный уже всему миру рекорд? Сознайтесь, кто был тот подсказчик, а иными словами «кукловод», стоящий за ваше спиной? Ответьте, будьте добры.
И тогда я сказал, даже не обдумывая вопрос.
- А что, вы разве не знаете, что согласно принятой в СССР «Конституции» всей основной направляющей силой у нас является Партия большевиков. Вот она-то и направляла! Чего ж тут не ясного?... Какой тут секрет? Американка облизала губы.
- Хорошо, а в среде рабочих все ли приветствовали тот ваш мускульный надрыв на превышении нормы?
- Никакого такого особого надрыва у меня не было. Со мною были два крепильщика. Мы просто применили способ разделения труда. Я рубаю – они крепят, и только-то….
Вскинула руку другая американка:
- Мистер Алексис Стаханоу! В настоящее время у вас в СССР ткачихи-стахановки работают сразу на десятках станочных машин без помощниц. Что это значит. Это блеф или, правда?
- Это правда. Я был в ткацких цехах и глядел на их работу. Девушки научились трудиться так потому, что нашли в себе дополнительные силы – внимание, скорость, расчетливость движений с самой малой потерей времени в отдельных приемах….
- Но это же самая настоящая потогонная система, не так ли? – съязвила репортерша.
- Вы забываете, мисс, что всякий ткацкий станок – это совсем не то, что требует особых мускульных усилий, это автоматическое устройство, где нужно быть просто очень внимательным. И точка!
Я отвечал и краем глаза глядел на Петрова стоящего в окружении работников Наркоматов. Костя улыбался и исподтишка показывал большой палец. – Молодец! Так их!...
- Алексей Григорьевич, но ты вспоминал какую-то обиду?
- Так я же к тому и веду. До конца дней не забуду, с какой ненавистью и презрением глядели на меня газетчицы. Нет! Они не оскорбили меня словом. Зато их взгляды, жесты высказали все. Да, это были люди совсем из другого мира совсем не похожего на наш. Они курили, шикали, кривили губы и всем видом своим показывали, что совершенно не понимают меня – этого папуаса, обитающего в каких-то там донбасских каменоломнях, где свою идею социалистического труда он выморочил из сенной трухи, глины и угольной пыли. Это они тогда так думали обо мне.
Одна из них хотела еще что-то добавить, но я опередил ее.
- Понять нашу жизнь вам очень невмоготу, потому что вы это – вы, а мы герои.
Эпилог
Уже вот-вот забрежжет утро. И нам пора каждому на свое место. Тебе – Стаханов, на свой пьедестал. Мне на тихую Шахтерскую улицу «прокручивать» события этой ночи. Я знаю, что много, очень много осталось недосказанного тобой, Алексей Григорьевич … про войну, личные неустройства, бытовые печали мнимое забытье. Но не кручинься. В нашей стране, в гуще народной тебя любили, потому что слово «стахановец» звучало гордо, а постперестроечные мотивы – это не про тебя. Ты жил и вкалывал в свое время, из которого тебя уже не изъять. Слава тебе и поклон, забойщик, Стаханов! За трудовое геройство!
Евгений Коновалов