Слава тебе и поклон, забойщик Стаханов!
Стахановчанин Евгений Коновалов под стать шахтерскому племени. Почти два десятилетия отработав под землей, унаследовал он преклонение перед этой самой земной профессией и любовь к родному краю такого накала, что открылся в нем дар правдиво и ярко повествовать обо всем увиденном и услышанном среди горняцкого люда, отделять «зерна от плевел» в закромах богатой истории Донбасса. Чуткие к малейшей фальши печатного слова, горняки первыми признали Евгения Коновалова писателем, полюбив его «Байки, сказы и бывальщины Старого Донбасса», книжку о Кадиевке «Город мой в сердце моем». Не мог обойти в своем творчестве Евгений Георгиевич и стахановскую тему. Ведь довелось ему самому работать на знаменитой шахте в Ирмино, лично знать самого Стаханова и его товарищей, парторга Петрова, писать о них в газетных очерках (в том числе и в «Луганской правде»). Предлагаем читателям фрагмент нового, готовящегося к печати романа-эссе Евгения Коновалова «Гори, гори, его звезда», о котором автор, к слову, заметил, что «синтезируя приемы художественной прозы, виртуального диалога и документалистики, данная работа выполнена в нестандартном стилистическом формате». Итак, диалог писателя с «каменным гостем» – памятником Алексею Стаханову, украшающим город его имени…
…Какая восхитительная удача Судьбы! Я – донбассовец! И по рождению – кадиевчанин. И по трудовой тропе – горняк от дедовского корня. Почти ежедневно я приветствую застывшего в изваянии человека с отбойным молотком на плече.
– Добрый день, Алексей Григорьевич, – говорю я ему. – Ах, до чего же славно вытесан ты ваятелем! Какое сходство, какая динамика и порыв! Кому-нибудь отольют памятник так аристократично и гладенько, что кажется, тот и родился в смокинге. А ты-то – вона какой!..
Ты, наверное, узнал меня, Алексей Григорьевич? Это же я приезжал к тебе в Торез в семьдесят третьем… Я помню, как тогда непонимающе и удивленно водил ты плечами и как одна уработанная твоя лапища в растерянности теребила другую. В ту минуту ты был так трогательно прост, будто бы не понимал, что ты – СТАХАНОВ, – что Стаханов – это кто-то совсем другой, великий, а ты вот он – весь тут. Какой есть…
У Славы всегда широкие, но со временем все больше и больше слабеющие крылья, и чем звонче Слава и чем величественнее ее носитель, тем сомнительнее она в неверии остальных. И тогда заплетает ее стопы дрянная поросль и ползет выше к увенчанному лавром образу Героя. Бронзой и золотом сияет она вначале, но с годами тускнеет и покрывается прозеленью грязной патины – той, что окисляет торжествующий металл. Но нет в природе ничего худшего, чем людская молва, бытующая вперемешку с завистью, неверием и речевой хулой. Сколько же сломанных копий, деревянных клинков и отравленных стрел сожжено в пламени споров: «А был ли, в самом деле, ирминский рекорд? Не блеф ли это? Кто кукловод? Что стоит за всем этим? Кому на руку твое, Стаханов, забвение?».
…И я сказал идущему рядом:
– Алексей Григорьевич! Собака лает – караван идет. Бытуют на свете люди с их скверно замаскированной нелюбовью и злой наблюдательностью за промашками Героев. Вражья, черная полусотня! Для Донбасса такое не вновье! Вспомни трижды оболганную «Молодую гвардию» и оговоренных ее героев... и еще много такого из расхожих сплетен и слухов. Чьих языков это творчество – мне нашептало донбасское небо и личный опыт. Это неудачники и графоманы, которым не дают спать успехи талантливых людей. Писания которых, как правило, заканчиваются позорным пшиком…
…И был меж нами тихий такой обычный разговор про все на свете. А мне-то и не надо про весь белый свет. Лучше двинь про шахту чего-нибудь такого, чего остальные не знают, забыли или говорить не хотят, или не умеют. Горняки, как водится, рассказчики никудышные. И ты сказал:
– В тесной шахте – много свободы. Мыслям и рукам. Чувства там обострены до крайности. Раздвоен между шахтным подземельем и поверхностью. Вроде бы проживаешь в двух мирах…
– Алексей Григорьевич! Алексей Григорьевич! Ты только послушай меня сюда! Помню я тоже чуток довоенное время, а больше всего жуть «погиблых гудков». Как взревет такой, окаянный – знай, – стряслось что-то страшное. Гудок плывет над городом или рудником угрюмо так и зловеще. Смертельно. Останавливаются идущие. Чутким ухом ловят: – Это на «Каменке» или на «Бежановской», или еще где-нибудь. У всякой шахты своя трубная голосина. И тогда толпы женщин, детей и людей, причастных к шахте, бегут. На тревожный зов бегут. А у ствола – тьмища народу. Покинув рабочие места, прибежали с откатки, с выборки и погрузки. Тут и конторские, и милиция, машины спасательные, «пожарные», легковушки и обязательный энкавэдэшный «воронок», и голос в рупор стальной и строгий: «Граждане! Товарищи! Именем Советской власти мы постановляем не создавать паники, соблюдать порядок и спокойствие»!
Рупор все говорит, говорит, а женщины лезут напролом, и уже слышится чей-нибудь умоляющий голос:
– Федю, Федю Зарайского не видели?!.
– А Ивана Семеновича с четвертого?.. А Григория Мерцалова?..
И вот уже несут на носилках, но не узнать, кого это несут. Тела и лица их завернуты простыней… И в ту же минуту над всем этим снова зависает тяжелое рыдание гудка. Шесть раз. Такой порядок…
…В июле тридцать пятого сказал мне Петров кратко: «Зайди». Сказано было необычно. По-моему, даже торжественно. Прозвучало как приглашение на небеса. Прихожу.
– Слышал я, – говорит парторг, – что бегаешь ты, Алексей, на курсы изучать отбойный.
– Уже отбегал, Костя, месяца полтора тому. Рубаю вовсю. Хорошая придумка – этот молоток!
– Это здорово, – сказал Костя. Покопался в столе, достал смятую газету. – Почитаешь дома, только очень внимательно. Очень!
Развернул. Оказалось – «Правда» за 1932 год. Немало удивился. Прочел статью горловского забойщика Изотова Никиты. Герой! Здорово обушком машет. Пятьдесят тонн за смену! Научает этому других, как нужно, только с наименьшей усталостью сил. Почитал еще. Что-то вздремнулось. Видятся мне шахтные горизонты, сквозь толщу породы вижу чернеющие пласты. Брать их надо, брать! Жаждут их паровозы и фабрики, мартены и корабли – нечем им больше кормиться. Республике позарез нужен этот черный промышленный хлеб. Прокинулся. В голове Бог знает что: бедные деревни, голодающие толпы, захолустные землянки шахтеров, скверно одетые люди и все это – моя страна. Нет, нет! Будет она светла и богата, если есть такие, как Изотов и Костя Петров.
Через пару дней притащил газетку назад, а главный партиец шахтный говорит:
– Все понял? Что ты понял?
– Стране уголь нужен и чтоб много, по самую завязку.
– Значит, до всего не дошел.
– А что?..
– Перекрыть Изотова требуется, да так, чтоб не с двух-, а трехзначной цифирью, чтоб не по всем закоулкам державы про это гром был, а может, даже и за морями. Но и этого мало. Надо пример другим дать, чтоб всякому захотелось не последним в труде быть. Движение нужно. Большое и сильное движение по всей стране. Постой, Алеша, не все еще. Изотов рубил как? Обушком и в одиночку. А надо что? Чтоб один рубит, а за ним крепиля идут… Представляешь, как добыча пойдет?!
Сказал это Петров и пристально в глаза поглядел, со значением. Так глядят, когда чего-то еще не договаривают. Очень главного…
…Сказал я Стаханову так запросто:
– Донбасс, Донбасс, кто досконально знает тебя? Наверное, никто. Этакий ты, Донбасс, пикантный соус. Тут тебе и героизм, и глубокая человечность, неимоверно тяжелый труд, и всякое разное с притягательной широтой душевной и неподдельной добротой. Ведомы тебе, Донбасс, и великая слава, и мелкое предательство, зависть и непристойные картинки с пьяными дебошами, поножовщиной вербованных, невыразимое плутовство, крохоборство пронырливого сброда летунов и забубенные толпы бедных фэзэушников, запуганных комендантами общежитий и местной блатотой, и их еще почти детские лучезарные припадки восторгов на всенародных демонстрациях в шеренгах передовиков и героев. Что тебя, Донбасс, слава твоя? Что тебе в ней? Какой она (слава) кажется другим со стороны? Но отчего же кто-нибудь в любом географическом отдалении внезапно вздрогнет, когда вдруг услышит от кого-то: «Я из Донбасса». Что это?
– Алексей Григорьевич! Ты погляди, как обновился город твоего имени. Дорожка, ведущая к дому, где заседает местная власть, обсажена голубой елью. Улица Сергея Кирова в сиянии фонарей. Ты узнаешь эти места? А помнишь, еще до войны тут был скверик с фонтанчиком? Плохонький такой. А вот дворец! Кадиевская культурная значимость! С правой его стороны – музей, где в залах и запасниках дремлют твои рабочие одежды, чуни, гармошка, знакомые тебе коногоночные бичи, лампы и прочая мишура вроде спускных и всяких там выездных жетонов, бляшек и всего такого. И, конечно, молоток отбойный, без которого ты – это не полностью ты. Надо ж так сродниться!..
…И ты сказал: «Был последний день убегающего лета тридцать пятого года, и шумело торжество – праздник сильных, ловких физкультурников, ворошиловских стрелков, комсомольцев, юных членов ОСОВИАХИМа и знаменосцев труда. Песенно было, говорливо, и улыбался погожий день бодростью и задором молодой страны».
А когда отзвучали марши, и к горизонту припала заря, ты, Стаханов, ушел. На шахту ушел, где уже ждали тебя трудовики забоев, партийцы, отбойный молоток и слава.
Но еще до этой самой вечерней зари сказал парторг Петров стержневому духовику, чтоб был тот со своими медными завтра ни свет ни заря у шахтного ствола.
– А что, надо?
– Очень надо. Не забудь. Чрезвычайщина!
…И не спал до утра тот ирминский капельмейстер от интересных раздумий: «Что же это»? Однако будильник завел на пять минут пятого утренней поры.
Сказал герой: «Понимаешь, странное дело. Но события «рекордной ночи» я плохо запомнил в мелочах, такое бывает. Это похоже на то, как физкультурник, преодолев чемпионскую планку, потом сам не понимает, как это произошло. Последующие рекорды в памяти засветились ярче, а впервые было только одно: руби, руби, руби. Еще помню, что суетилась во мне только одна думка: если рекорд будет, то за мной пойдут остальные, и будет их сотни, тысячи! Добрячий пример нужен. И еще почему-то в сознании стояли все те же паровозы, суда, кочегарки, доменные печи, кричащие глотками своих труб: «Угля! Угля!» Кричали по всей большой стране от Москвы до самых окраин. Мне кажется, что в тот первый раз возле меня было много света.
Рядом были друзья. Когда согнал лаву, и мне сказали, что я перекрыл сменное задание в четырнадцать раз, то очень удивился, а как выехал из шахты на поверхность и услышал духовую музыку – в сердце пошла радость. Торжества, речи, награды, почет и известность были уже потом».
И сказал я повторно:
– Стаханов, Стаханов, кто досконально знает тебя?! Наверное, никто! А сколько же было всякого? Ты, Алексей Григорьевич, помнишь, как открыто в лицо тебе смеялись в неверии бутчик Воронин и лесогоны Горюнов и Боднев, говоря: «Подстройка твой рекорд! Фикция»! А какие подметные писульки подкулачников, лишенцев, летунов и проходимцев находил ты в обшлагах своей спецодежды или у калитки своего жилья: «Ты пошто, Леха, жеребец семижильный, али что? Не завышай норму. Нам-то опосля тебя как? Что творишь-то? Поколотить тя что ля?»… Со своего ли голоса бурчали это людишки? Видать взаправду говорят: «Не тот дурак, кто сеет на крыше, а тот, кто ему помогает». Кому пособляли недоноски старого режима, злопыхатели на новь Республики молодой? По тогдашней неграмотности не мог им ответить круто, а только вот так: «Ребятенки мои! Я ли один! Оглядитесь. Подымается вся страна. На одной только ирминской шахте сколь уже таких. Вон Дюканов Мирон и Митя Концедалов, Ярулин и Поздняков, да мало ли еще кто. Нас теперича хоть пруд пруди… А эти? Да ну их… Тьфу! Лукавые прохиндеи, завистники, обуянные ненавистью к труду. Ну куда им?»…
…И я спросил у героя, как он находит ночной город своего имени, а он был задумчив и молчалив, – только ответил кратко: «Не узнаю». Что было в этих его словах – печаль или неузнавание строительных очертаний, ему неведомых. Кто знает?..
Уже вот-вот забрезжит утро. И нам пора каждому на свое место. Тебе, Стаханов, на свой пьедестал. Мне на тихую Шахтерскую улицу «прокручивать» события этой ночи. Я знаю, что много, очень много осталось недосказанного тобой, Алексей Григорьевич… про войну, личные неустройства, бытовые печали, мнимое забытье. Но не кручинься. В нашей стране, в гуще народной тебя любили, потому что слово «стахановец» звучало гордо, а постперестроечные мотивы – это не про тебя. Ты жил и вкалывал в свое время, из которого тебя уже не изъять. Слава тебе и поклон, забойщик Стаханов! За трудовое геройство!
Евгений КОНОВАЛОВ.
(Специально для «Луганской правды»).
г. Стаханов.